Nov. 6th, 2024

alsit25: (Default)
III

Открытие Одена

Я видел Одена только однажды. Это было в Эдинбурге, незадолго до его смерти, на чтении в университетском лекционном театре на Джордж-сквер. Мне было около двадцати пяти лет, и я только что занял свою первую академическую должность в Белфасте. Я вернулся в Эдинбург с визитом, когда наткнулся на объявление, в котором сообщалось, что У. Х. Оден будет читать отрывок из своего произведения в такое-то время в такой-то день. Я взял билет и нашел место поближе к передним рядам. Поэт вошел в сопровождении членов комитета Шотландского Общества Обсуждения Поэзии. Группа поднялась на сцену, и все были представлены. Затем Оден встал, и стало очевидно, что пуговицы на его брюках были расстегнуты. Раздался слышимый вздох из зала, но Оден, казалось, не осознавал ничего неподобающего или, если осознавал, его это не волновало. Он начал читать свои стихи, полностью по памяти, включая «Падение Рима» и «Музей изящных искусств».  «Падение Рима» –  это портрет упадка. Если Оден старался подчеркнуть достоинства гражданского чувства и города, он также осознавал, что все это может развалиться. В этом стихотворении особенно ярки образы упадка:

Волны пирс таранят лбом,
В поле брошенный обоз
Ливнем смят, шибает в нос
Из окрестных катакомб.


Тога нынче, что твой фрак,
Фиск гоняет, как клопов,
Неплательщиков долгов
В недрах городских клоак.


Проституткам надоел
В храме тайный ритуал,
И поэтов идеал
Оказался не у дел.


Заторможенный Катон
Славит Древних Истин свод -
Но в ответ бунтует Флот:
"Денег, жрачку и закон!"


Цезаря постель тепла,
Пишет он, как раб-писец,
"Ох, когда ж всему конец!?"
Легким росчерком стила.


Озирает взором споро
Стая красноногих птиц
С кучи крапчатых яиц
Зараженный гриппом город.


Ну, а где-то далеко
Мчат олени – коий век  –
 Золотого мха поверх,
Молча, быстро и легко.



Такие строки запоминаются; действительно, они могут проникнуть под кожу. Когда я вижу картинку блестящего праздника с фантастическими вечерними платьями, я иногда испытываю искушение подумать о недолговечности империй; когда я сталкиваюсь с мелким бюрократом –  возможно, таможенником, заполняющим те в основном бесполезные формы, которые нам приходится заполнять, пересекая границу –  я интересуюсь, не хотел бы он или она написать «Ох, когда ж всему конец …». А что касается агентов Фиска, преследующих налоговых неплательщиков по канализационным туннелям – то это чистый тебе Грэм Грин, или Гарри Лайм. Когда я читаю в газетах об аресте какого-то финансового преступника, я подаюсь искушению представить, что арест произошел в канализации, paysage moralisé если таковой когда-либо был. Существует современное выражение для строк стихотворения или песни, которые застревают в уме таким образом – как пластинка. Большинство из нас время от времени испытывают появление этих пластинок; мы слышим обрывок мелодии, а затем напеваем ее снова и снова. Для меня это, как правило, строка поэзии; строка возвращается снова и снова, пока не станет частью моего взгляда на мироздание. Это может быть строка Одена, или это может быть строка какого-то другого поэта. Майкл Лонгли, выдающийся североирландский поэт, однажды написал стихотворение, в котором он отсылает к пейзажам Ирландии и Шотландии. В этом стихотворении есть строка, которая приходит мне на ум снова и снова: «Я думаю о Тра-ра-Россане, Инишире / Харрисе, залитом горизонтальным дождем». Я нахожу эту последнюю строку очень красивой;Харрис – остров на Внешних Гебридских островах Шотландии.  У меня есть дом на краю Гебридского моря, и он находится недалеко от таких островов. Когда я вижу остров, залитый дождем, строки Майкла Лонгли часто возвращаются ко мне, как будто они были фоновой музыкой, оркестрованной для сцены передо мной. Я нисколько не возражаю против этого – почему нужно возражать? Это скорее похоже на то, что поэт находится рядом с вами –  готовый указать на что-то, готовый выразить словами чувство или впечатление, которые иначе были бы мимолетными. И я думаю, нам нужны эти знакомые отсылки. В прошлом многие люди получали их из религиозной литургии или под воздействием библейских текстов – или они подхватывали их из поэзии, которую они были обязаны заучивать наизусть в детстве. Теперь это не так, в результате чего наш запас метафор, диапазон нашего словарного запаса, языка становится сухим и техническим – и менее мощным в моральном и образном смысле. Когда Оден читал эти стихотворения, безошибочный акцент, английский с наложением американского, был убедителен, знаменитое лицо с его геологическим природным катаклизмом линий и морщин удерживало аудиторию. Тот факт, что он был портновской катастрофой, в запятнанном и засыпанном пеплом костюме и в потертыx шлепанцах никоим образом не умалял влияния его слов. Это было то, что аудитория пришла увидеть и услышать, и что было ей донесено. Некоторое время спустя он умер. Я тогда вернулся в Белфаст и вышел в воскресенье утром купить газету. Я повернул на улицу, на которой жил, и прочитал на первой странице заголовок «Оден умер». В статье сообщалось, что Оден был найден мертвым в отеле в Вене Честером Каллманом. Ишервуд, как там говорилось, был слишком расстроен, чтобы давать какие-либо комментарии репортерам. Я помню, как подумал: А чего они ожидали? Я никогда не понимал, почему пресса считает уместным брать интервью у тех, кто находится в состоянии горя. Остальную часть пути домой я шел пешком, чувствуя ту странную пустоту, которая иногда может наступить после получения известия о смерти. Эта пустота действительно была обоснована. В этом случае я чувствовал, что великий человеческий голос замолчал. Я почувствовал странное чувство потери, как когда умирает твой личный идеал. Публичные люди, люди, которых мы фактически не знаем, но чья жизнь или работа что-то для нас значит, становятся частью нашей жизни. Они как друзья, и их смерть трогает нас так же, как и смерть друга. В детстве я читал много поэзии. У меня был бессвязный набор томов под названием «Детская энциклопедия Артура Ми», моя самая большая гордость, и в ней среди статей об известных исследователях и пирамидах Египта, которые обычно содержались в таких книгах, были страницы поэзии. Она познакомила меня с поэзией, и к тому времени, как я стал подростком, я прочитал уже Теннисона, Лонгфелло и им подобных, и небольшое количество современных, включая Элиота (««Холод там был, да и только...») и Лоуренса («Змея пришла к моему водопою, в жаркий, жаркий день, а я в пижаме из-за жары...»). У меня также была тонкая книга в мягкой обложка переводов из Евгения Евтушенко; я был так горд тем, что владею этой книгой – русской поэзией! И я владел ею, тогда как другие в моем классе в школе понятия не имели, кто такой Евтушенко!) По разным причинам Оден не фигурировал там; он был, очевидно, слишком необычным для Артура Ми, и моралисты, редактировавшие школьные учебники, возможно, придрались бы к включению поэта, который был синонимом идеалов левого крыла 1930-х годов и раскрепощенных сексуальных установок вседозволенности, которые ко всему этому прилагались. Так что к девятнадцати годам, мое чтение, возможно, включало только Спендера и Макниса, но я добавил туда немного Одена, одно или два его стихотворения, которые встретились мне в антологиях. Именно в одной из антологий Гиннесса, я думаю, я впервые наткнулся на «Прощай, Меццоджорно». Это было первое стихотворение, которое я прочитал у него, и я не уверен, понял ли я его полностью. Я не был в Италии еще, и поэтому я не понимал всего контраста, так поразительно изображённого Оденом, между культурой северной Европы и юга Италии, между северным протестантизмом и расслабленным католицизмом Средиземноморья. Могут ли читать Одена молодые люди? Я часто задавался вопросом, какие из его стихотворений я должен рекомендовать юным читателям, и не всегда мог придумать слова, которые заставят их начать читать его. Это не помешало мне познакомить мою старшую дочь с его работами в возрасте четырёх лет, что, оглядываясь назад, кажется абсурдным примером назойливого родителя, просвещающего ребенка. Я прочитал ей «Я вечером по Бристоль-стрит» и научил ее декламировать первые несколько стихов. Ей, по-видимому, это нравилось, и у нас до сих пор есть домашний фильм, где она сидит на диване, в странной красной шляпе, декламируя:

Я вечером по Бристоль-стрит,
Прошелся с полчаса.
Толпа на тротуарах там –
Как урожай овса.

Конечно, речь не о четырехлетних детях, которых следует обращать в прозелитов Одена, а о более подходящей молодой аудитории – в возрасте, скажем, от шестнадцати до двадцати с небольшим. Именно эта группа, безусловно, отреагировала на «Похоронный блюз», когда его декламировал скорбящий влюбленный в фильме «Четыре свадьбы и одни похороны»:

Часы останови, пусть телефон молчит,
Дворняга пусть над костью не урчит,
Дробь барабанов приглушили чтоб,
Дай плакальщицам знак, и пусть выносят гроб.


Пусть банты черные повяжут голубям,
Аэроплан, кружа, пусть накропает нам
Со стоном – Мертв, и, умножая грусть,
Регулировщики в перчатках черных пусть.


Он был мой Запад, Север, Юг, Восток,
Воскресный отдых, будних дней итог.
Мой полдень, полночь, песня, болтовня.
Я думал – навсегда. Ты опроверг меня.


Не нужно звезд, гаси их по одной,
С луной покончи, солнце – с глаз долой!

Смети, как мусор, лес, и выплесни моря,
Все что ни будет, будет только зря.

Оден в целом обращается к более зрелому уму, но неразбавленная скорбь и чувство утраты, которые передает это стихотворение, адресовались к молодой аудитории, которая, вероятно, никогда о нем не слышала. И то же самое можно сказать о «1 сентября 1939 года», еще одном стихотворении, которое так ярко затронуло общественное воображение. Это стихотворение было скопировано и разослано по факсу по всему Нью-Йорку после атаки на башни Всемирного торгового центра. Я подозреваю, что многие из получателей также никогда не встречались с Оденом, но были глубоко тронуты кроткой покорностью многих строк этого стихотворения. Оден, когда с ним встречаешься впервые, может тронуть сердце, может поразить, как, конечно, могут сделать эти начальные строки из этого стихотворения: (поскольку адекватного перевода на русский не существует, то ниже приводится подстрочник без рифм оригинала – АС)

Я сижу в одном из притонов
На Пятьдесят второй улице,
Неуверенный и напуганный
Поскольку умные надежды истекают
На низкое, нечестное десятилетие...

Притон, о котором идет речь, делает все возможное, но его обитатели такие, какие они есть:

Лица у бара
Цепляются за свой обычный день;
Огни никогда не должны гаснуть,
Музыка должна играть всегда,
Все условности сговорились,
Чтобы этот форт присвоил
Домашнюю мебель;
Чтобы мы не увидели, где мы,
Заблудившись в заколдованном лесу,
Дети боятся ночи,
Те, кто никогда не был счастлив или добр.

У Одена есть дар точно видеть, кто мы, и с этим самопознанием приходит особое благословение. Я бы хотел, чтобы кто-то вложил мне в руки томик Одена в возрасте четырнадцати или пятнадцати лет. Я бы хотел, чтобы кто-то мог объяснить мне его, сопровождать меня построчно таких стихах, как «Памяти Зигмунда Фрейда». Какое утешение это было бы; какое освобождение от того самого угнетения, о котором он говорит в этих строках. Большинство из нас, конечно, желает подобного. Мы вспоминаем нашу юность и хотим, чтобы у нас был кто-то, кто мог бы научить нас не беспокоиться, мог бы успокоить наши тревоги, мог бы избавить нас от ненужного несчастья. Как бы то ни было, мое настоящее открытие Одена произошло в то время в Белфасте, в 1973 и 1974 годах. Я помню, как бродил в университетской библиотеке мимо полок с поэзией. Мое внимание привлекла книга в твердом переплете в синей обложке: Собрание коротких стихотворений У. Х. Одена, изданное «Фабер и Фабер. Я взял эту книгу и начал читать ее в тот же день. Я был немедленно пленен, в частности, стихотворением про Фрейда, и я прочитал если не все, то большинство стихотворений в этом сборнике, прежде чем вернуть его в библиотеку. Я, конечно, не имел ни малейшего понятия, что я делаю величайшее литературное открытие в своей жизни. После этого не было бы ни одного писателя, который бы произвел на меня столь глубокое и неизгладимое впечатление; ни одного писателя, чье книги я бы возил с собой в чемодане во время путешествий, как священник может возит требник, а путешественник – дневник. Мы не всегда помним точные обстоятельства, при которых впервые происходит важная интеллектуальная встреча. У меня много любимых писателей, но только в очень немногих случаях я помню, как я впервые пришел к ним. Я помню, как открыл для себя Сомерсета Моэма, которого я впервые прочитал в конце тридцатых, когда провел месяц в научно-исследовательском институте в Гастингсе-на-Гудзоне, в Нью-Йорке. Я сопротивлялся Моэму по какой-то причине, так же, как мы иногда откладываем чтение определенной книги или автора, не по какой-либо веской причине, а просто и упрямо, потому что мы решили, что не читаем ту книгу или не того автора. Тем летом, однако, я прочитал «Бремя страстей человеческих», сидя на крыльце дома, в котором я остановился, так далеко от Лондона истории Моэма. Я также вспоминаю обстоятельства одного или двух других литературных открытий, по рекомендациям данных друзьями, но не в таких подробностях, как я помню это первое чтение Одена. То, где мы находимся, когда читаем что-то, может иметь значение в том, как мы реагируем на прочитанное. Ранние работы Одена написаны в ответ на политический и социальный кризис. В одной из последующих глав я вернусь к этой теме, но сейчас я поднимаю ее, чтобы отметить, что чтение Одена в смутных обстоятельствах придает его работам особый резонанс. Когда я впервые начал читать Одена, я находился в Северной Ирландии, и это было во времена Тревожных Лет, с 1968 года и продолжавшиеся до первых лет века двадцать первого Выражение «Тревожные Лета» –  это несколько поэтическое ирландское выражение; в действительности Ольстер был охвачен тем, что можно описать только как вялотекущую гражданскую войну. Британские войска патрулировали улицы; полиция передвигалась на бронированных автомобилях; звуки взрывающихся бомб были обычным явлением. Ночью город был в значительной степени пуст, северный Бейрут, разделенный на взаимно враждебные зоны. В такой атмосфере кризиса поэзия Одена тридцатых годов казалась совершенно уместной, с ее чувством того, что все пойдет не так, что безумие вот-вот вырвется на свободу. В то время я читал не только Одена. Тот год в Белфасте был для меня периодом открытия ирландской литературы – Брайана Мура, романиста, чьи «Одинокая страсть Джудит Хирн» и «Жена доктора»  прекрасно передают атмосферу среднего класса Белфаста. Я также набрел на Майкла Лонгли, одного из лучших поэтов своего поколения, а также самого выдающегося выразителя этой поэтической чувствительности Белфаста. Политический кризис придает поэзии остроту – как при ее написании, так и при чтении Оден был хорошим спутником в чувстве опасности, которое нависло над Северной Ирландией в то время. Он испытал нечто бесконечно более зловещее в своей встрече с европейским фашизмом, но то, о чем он писал, все еще казалось актуальным для времен, когда страх и недоверие витали в воздухе. Оден помог; он был именно тем рациональным голосом, на который он намекает в своем стихотворении Фрейду. Он сказал, что поэзия не может нас ничему научить, но он ошибался в этом; так же, как он сам признался, что ошибался в своей оценке в «Погребальном блюзе», что любовь не имеет конца.
alsit25: (Default)
Милая вода, чистая вода, игривая во всех своих ручьях,
Когда ты мчишься или медлишь бежа по жизни, кто не любит
Сидеть рядом с тобой, слышать и видеть тебя,
Чистое Существо, идеал музыки и движения?

Воздух порой хвастлив, земля неряшлива, огонь груб,
Но ты в своих манерах всегда безупречна,
Самый красноречивая из всех старых
Слуг в доме госпожи Природы.

Никто не подозревает тебя в насмешке, потому что ты еще
Используешь те же вокабулы, что и днем
Пред неожиданным грохотом, который
Опрокинул корыта в  Вавилоне,

И еще говоришь сама с собой: везде и всем по нраву
Выгнув туловище, ты ныряешь с базальтового порога,
Скачешь галопом по мелу, ползешь вперед
По красным мергелям, аборигенный пилигрим,

Дома во всех пластах, но ради кого мы должны быть
Идолопоклонниками одной скалы, разделенные
Нашими ландшафтами, исключая как чуждые
Рассказы и диеты всех других страт

Как нам любить того кто далеко, если бы ты не продолжалa
Приходить издалека или совершенно напрямую помогать,
Как когда мимо башни Изольды ты несла
Ивовые страстные ноты желанного Тристрама?

И Homo Ludens, несомненно, твой ребенок, который
Высмеивает наши распри, у  одинаковых берегов
И перенося глину из Хуппима
В Муппим и обратно, когда ты изгибаешься.

Нечего добавить к твоей песне: как некрещеные ручьи
ты уже шепчешь муравьям, что как Сын Брахмы,
Спускаясь по своей титановой лестнице
В Ассам,  в Гималаи несет твой гром.

И даже человек не может испортить тебя: его компания
Огрубляет розы и собак, но, если он прогонит тебя через шлюз
Чтобы трудилась в турбине или будет держать тебя
Прыгающей в садах для своего развлечения, Невинен твой крик, вода, и там,
Даже, его грязноe сердцe, скачущее как таковое
Говорит о каком-то мире, совсем другом,
Совершенно отличном от этого

С его завистниками и паспортами, полисом, как тот
Которому, от имени ученых и повсюду,
Гастон Парис поклялся в верности
Когда осадные орудия Бисмарка приблизились к пределу слышимости.

Недавно, в долине Йоркшира, прекраснейшей,
Где со склона беспорядочно скачет Кисдон Бек,
прыгает в Суэл с мальчишеским криком,
Растянувшись на траве, я задремал на секунду

И обнаружил, что слежу за турниром по крокету
На тихой лужайке популярной у дроздов:
Из всех игроков в этой прохладной долине
Лучшим с колотушкой был мой милый,

В то время как на пустошах вокруг дикие старики
Охотились с лопатами и молотками, каждый маньяк,
За мегалитом или окаменелостью,
А птицеловы крались по мшистым буковым лесам.

Внезапно, по лужайке мы побежали
Ибо глянь! сквозь деревья, в кремово-золотой карете,
Запряженной двумя маленькими локомотивами,
Бог смертной любви приблизился к нам,

С телохранителями, волосатыми оруженосцами в зеленом,
Теми, кто смеется над грозами и плачет над синим небом;
Он поблагодарил нас за приветствия
И пообещал X и Y неугасаемую страсть.

Взмахом своего факела он приказал танцевать:
Мы сошлись в круг, мой милый справа от меня,
Когда я проснулся. Но счастливым казался тот
День из-за моего сна, и просветленным,

И дороже, вода, чем когда-либо, твой голос, как будто
Рад – бог знает почему – быть с человеческой расой,
Желая, хоть ничтожнейшему из людей
Образы великолепия, их святые места.

Оригинал:

https://www.theatlantic.com/magazine/archive/1955/05/streams/640644/

Profile

alsit25: (Default)
alsit25

March 2026

S M T W T F S
1 2 3 4 5 6 7
8 9 10 11 12 13 14
15 16 17 18 19 20 21
22 23 24 25 26 27 28
293031    

Style Credit

Expand Cut Tags

No cut tags
Page generated Apr. 6th, 2026 02:30 am
Powered by Dreamwidth Studios