Jan. 10th, 2024

alsit25: (Default)
«Аутентичность»
Бродский многому научился, отцеживая тогдашние элегические настроения по поводу смерти Элиота через фильтр стихотворения Одена о Йейтсе. В заключение, можно сказать, что урок состоял из нескольких основных пунктов, и все в конечном счете сходились к тому, что я шутливо назвал поэтической Оден-тентичностью… (по-английски «Auden-ticity ). Во-первых, проблема языка и его отношение к историческому времени. Бродский вспоминает, как его поразили строчки Одена из третьего стихотворения цикла, что «Время... [поклоняется] языку и прощает/Всем, кто им жив» в качестве Откровения:

«Я помню, как я сидел в маленькой избе, глядя через квадратное, размером с иллюминатор, окно на мокрую, топкую дорогу с бродящими по ней курами, наполовину веря тому, что я только что прочел, наполовину сомневаясь, не сыграло ли со мной шутку мое знание языка… Но на этот раз словарь не победил меня. Оден действительно сказал, что время (вообще, а не конкретное время) боготворит язык, и ход мыслей, которому это утверждение дало толчок, продолжается во мне по сей день. Ибо «обожествление» — это отношение меньшего к большему. Если время боготворит язык, это означает, что язык больше, или старше, чем время, которое, в свою очередь, старше и больше пространства. Так меня учили, и я действительно так чувствовал.» (Меньше, 363)

Трудно сказать, появилось ли это замечание о языке в связи с прочитанным у Одена, поскольку Бродский часто повторяет ее в своих эссе о других поэтах, где он, кажется, утверждает то же самое. В любом случае, это единственное кардинальное, априорное убеждение, которое сопровождало его через все его странствия в других системах убеждений и за их пределами, включая Христианство.
Второй пункт, вытекающий непосредственно из первого, касается отношения Одена к языку и к голосу, на котором язык этот звучит. Это отношение, кажется, выкристаллизовалось в промежуточные годы (1965-83) и гораздо более явно выражено в эссе Бродского «Поклониться тени», чем в «Стихах о смерти Т. С. Элиота». Нельзя с большой уверенностью утверждать, что те качества, которые Бродский нашел в Одене, оставили неизгладимые следы на его личности после 1965 года. Например, самые глубокие истины англичанина (т.е. «время поклоняется языку») произнесенные таким образом:

«Они были также очень непринужденные, почти болтливые: метафизика в обличии здравого смысла, здравый смысл в обличии детских стишков…. Я почувствовал, что имею дело с новым метафизическим поэтом, поэтом необычайного лирического дарования, маскирующимся под наблюдателя общественных нравов. И я подозревал, что этот выбор маски, выбор этого языка был меньше обусловлен вопросами стиля и традиции, чем личным смирением, налагаемым на него не столько определенной верой, сколько его чувством природы языка; если была какая-то драма в голосе Одена, то не его собственная личная драма, но общественная или экзистенциальная; он мастер «косвенной речи»; его чувствительность – это уникальное «сочетание честности, клинической отстраненности и контролируемый лиризм» (Меньше, 364-65, 369).

Все эти качества в той или иной форме можно приписать голосам ранних произведений Бродского. Короче говоря, Бродский нашел в Одене поэта, «антигероическая поза» которого была «идеей-фикс поколения [Бродского]» (Меньше, 367). Этот Оден был иностранец, в чьем языке и культуре метафизическая традиция в поэзии родилась лишь для того, чтобы усугубить ее и без того мифический статус. Наконец, Оден сыграл – сначала невольно, а потом сознательно – роль Вергилия при переходе Бродского в мир англо-американской поэзии. Он, с его «косвенной речью» и «антигероической позой» стали олицетворять будущее поэтической традиции, которую Бродский вскоре, может бессознательно, унаследовал. Мы знаем это, потому что Бродский, размышляя в эссе в 1983 г., отводит Йейтсу роль прошлого («слишком риторичен и неряшлив в размерах), Элиоту –роль настоящего (он «безраздельно властвовал в Восточной Европе» в 1965 году), а вот Одену – роль того, у кого Бродскому еще предстояло учиться:

«Однако мне еще предстояло прочесть моего Одена. Ибо после «Памяти У. Б. Йейтса» я понимал, что столкнулся с автором более смиренным, чем Йейтс или Элиот, с душой менее раздраженной, чем у них, хотя, боюсь, не менее трагической. Оглядываясь назад, сейчас я могу сказать, что не совсем ошибался» (Меньше, 364)

Ко всему этому надо добавить, что стареющий поэт взял молодого поэта под свое крыло «с усердием доброй наседки» (Меньше, 377), и мы начинаем понимать, что этот человек символизировал и символизирует для Бродского. Он оказался не чем иным, как единственной причиной, по которой Бродский начал в 1977 году, четыре года спустя
после смерти Одена, впервые писать на английском языке («оказаться поближе к человеку, которого я считаю величайший умом двадцатого века».) Именно он, а не Элиот стихотворения, которого Бродский действительно полагает «нашим заокеанским Горацием». (Меньше, 382). Последний образ своего кумира Бродский дает во время вечеринки у Стивена Спендера незадолго до его смерти. Чтобы компенсировать слишком низкий стул, Оден принимает предложение хозяйки поместить два тома Оксфордского Словаря в качестве импровизированного трона, и Бродский утверждает, что видел «единственного человека, который имеет право использовать эти тома в качестве сидения» (Меньше, 382). Учитывая дерзкий «космополитизм» молодого поэта и его биографию как неисправимого homo duplex, возможно, в конце концов не так уж и удивительно, что Оден, чужеземец, занял нишу в пантеоне Бродского столь же видную, как и его соотечественница Цветаева. И все же трудно было бы найти большую дань уважения, чем та, которой Бродский отплатил Одену в интервью Partisan Review в 1987 году. Там русский изгнанник, кажется, как никогда обнажает родство с Оденом и его высшую значимость для себя. На просьбу интервьюера (Дэвида Монтенегро) прокомментировать роли Ахматовой и Одена в его жизни, Бродский отзывается словами благодарности и любви, которые делают бессмысленными, если не сказать – неприличными, беспокойные разговоры о влиянии и эдиповой борьбе между поэтическими отцами и сыновьями. Нельзя быть более ближе к цели, говоря о катарсисе или искупление влияния. Лучше всего закончить эту главу собственными словами Бродского о том, как он стал вполне сам собой, став другим:

[Оден и Ахматова] оказались людьми, благодаря которым я обнаружил, что могу любить. Или, скажем, если у меня есть способность любить, то эти двое позволили мне проявить эту способность, надо полагать, в полной мере. До такой степени, что я думаю – как ни странно, не столько об Ахматовой, сколько об Одене – иногда что я – это он. По сути, в таком поэте, как Оден, вам нравятся не стихи. Понятно,что ты помнишь, ты запоминаешь, ты усваиваешь стихи, но ты все время их усваиваешь, и усваиваешь, и усваиваешь, пока не наступит момент, когда они занимают в тебе больше места, чем ты сам занимаешь. Оден, в моих мыслях, в моем сердце занимает гораздо больше места, чем что-либо или кто-либо еще на земле. Вот так просто. Мертвый или живой или что-то еще… Я просто думаю о нем слишком часто. В каком-то смысле я мог бы даже сказать, что если бы я мог предоставить индекс для своей ежедневной умственной работы, я думаю, Оден и его строки всплывали бы чаще всего, заняли бы, так сказать, больше страниц, чем что-либо еще… Я думаю, что они оба ( Оден и Ахматова) дали мне, что бы мне ни было дано, почти камертон или ключ к голосу, к тональности, к позе по отношению к реальности. В каком-то смысле я думаю, что их стихи в известной степени – некоторые из ахматовских и довольно многие из Одена – написаны мной или что я их владелец… Я как бы живу их жизнями. Не то чтобы я был постскриптумом к одному из них. Оба бы возразили с негодованием. Но для меня, пожалуй, разумнее и приятнее думать, что я приложение к ним, чем то, что я живу своей жизнью. Приходилось думать, что я человек, который любит Одена или Ахматову больше, чем себя. Это, конечно, преувеличение, но это преувеличение, с которым мне иногда комфортно. Я совершенно ясно знаю одно о них обоих: что они были лучше меня во всех возможных отношениях. И этого достаточно. (Черногория, «Интервью», 538-39).
alsit25: (Default)
Тебе нечего сказать. Ты должен
Научиться сначала слушать. Потому что он мертв.
Он не придет к тебе сам по себе, и ты не
Овладеешь им самостоятельно. Ты должен поэтому
Научиться сохранять спокойствие, когда он передается,
И, хотя ты, возможно, еще не понимаешь, запоминать.

То, что ты помнишь, сохраняется. Понимать,
Меньшее, что тебе может понадобиться
Со всей грамматикой во всей ее случайности
И всей его системой совершенной единственности
Намерения, потому что он мертв.
Ты можете изучить только одну часть за раз.

Что тебе дано запомнить
Будет спасено от скуки смерти благодаря
Запоминанию. Уникальное намерение
Языка, речь которого умерла, есть порядок
Неполный только там, что кто-то забыл.
Ты найдешь, что этот порядок помогает помнить.

То, что ты помнишь, станет тобой.
Учение в том, чтобы культивировать осознание
Правящего порядка, теперь свободном от страстей
Которые он претерпел; пока ты ищешь их в себе,
Может обретешь страсть, которую он претерпел,
Услышь это и в его речи, и в себе.

То, что ты помнишь, спасает тебе. Помнить
Это не повторять, но слышать то, что никогда
Не молчит. Итак, обучение в том, чтобы
У мертвых, порядка, и своих чувств
Научиться, какую страсть можно услышать,
Когда тебе нечего сказать.

Оригинал:

https://elucubrare.tumblr.com/post/58987207169/w-s-merwin-learning-a-dead-language

Profile

alsit25: (Default)
alsit25

June 2025

S M T W T F S
1234567
891011121314
15161718192021
22232425262728
2930     

Style Credit

Expand Cut Tags

No cut tags
Page generated Jun. 18th, 2025 11:49 am
Powered by Dreamwidth Studios