Entry tags:
Т. Хьюм Романтизм и Классицизм
Я намереваюсь утвердить, что после ста лет романтизма нас ждет возрождение классицизма и что специальным оружием этого нового классического духа, когда он проявится в стихах, будет замысловатое. И под этим я подразумеваю превосходство фантазии – не превосходство вообще или абсолютно, поскольку это было бы очевидной бессмыслицей, а превосходство в том смысле, в котором мы употребляем слово «добро» в эмпирической этике – хорошее в чем-то, превосходящее в чем-то. Тогда мне придется доказать два положения: во-первых, что грядет классическое возрождение, и, во-вторых, для своих конкретных целей фантазия будет превосходить воображение. Термины «воображение» и «фантазия» стали настолько банальными, что мы полагаем, что они всегда присутствовали в языке. Их история, как двух разных терминов в словаре критики сравнительно коротка. Первоначально, конечно, они оба означали одно и то же; впервые их начали различать немецкие писатели-эстетики в восемнадцатом веке. Я знаю, что, используя слова «классик» и «романтик», я совершаю опасный поступок. Эти слова представляют собой пять или шесть различных видов антитез, и, хотя я могу использовать их в одном смысле, вы можете интерпретировать их в другом. В данном контексте я употребляю их в совершенно точном и ограниченном смысле. Мне действительно следовало бы придумать пару новых слов, но я предпочитаю использовать те, которые использовал, так как тогда мои высказывания соответствуют практике группы писателей-полемистов, которые собственно и используют их в настоящее время: и им почти удалось превратить их в политические лозунги. Я имею в виду Морраса, Лассера и всю группу, связанную с «L’Action Francaise». В настоящее время это именно та группа, для которой различие является наиболее важным. Потому что стало партийным символом. Если бы вы спросили человека определенного круга, предпочитает ли он классику или романтизм, вы могли бы сделать из этого вывод, каковы его политические предпочтения.
Лучший способ прийти к правильному определению моих дефиниций – начать с группы людей, готовых бороться за них, поскольку в моих определениях не будет неопределенности. (Другие придерживаются позорной позиции человека с католическими вкусами, который говорит, что ему нравится и то, и другое.) Около года назад некто, которого, как мне показалось, звали Фошуа, прочитал в Одеоне лекцию о Расине, в ходе которой он сделал несколько пренебрежительные замечания по поводу его тупости, не изобретательности и всего остального. Это вызвало немедленный бунт: по всему помещению начались драки; несколько человек были арестованы и заключены в тюрьму, а остальная часть лекций проходила в присутствии сотен жандармов и сыщиков, разбросанных повсюду. Эти люди возмутились, потому что классический идеал для них жив, а Расин – великий классик. Вот что я называю настоящим жизненным интересом к литературе. Они считают романтизм ужасной болезнью, от которой только что оправилась Франция. Дело осложняется в их случае тем, что революцию совершил романтизм. Они ненавидят революцию, поэтому они ненавидят романтизм. Я не извиняюсь за то, что втягиваю сюда политику; романтизм и в Англии, и во Франции связан с известными политическими взглядами, и именно на конкретном примере выработки принципа в действии можно получить лучшее его определение. Какой позитивный принцип лежал в основе всех остальных принципов 89-го? Я говорю здесь о революции, поскольку это была идея; я не привлекаю материальные причины – они производят только силу. Барьеры, которые могли бы легко противостоять этой силе или направлять ее, ранее сгнили из-за идей. Кажется, что так всегда происходит в случае успешных изменений; привилегированный класс побежден только тогда, когда он потерял веру в себя, когда он сам проникся идеями, работающими против него. Речь шла не о правах человека – это был хороший, солидный, практический боевой клич. То, что породило энтузиазм и превратило революцию практически в новую религию, было чем-то вполне позитивным. Люди всех классов, люди, которые от этого могли проиграть, были положительно расположены к идее свободы. Должна была быть какая-то идея, которая позволила им думать, что из столь существенно отрицательной сущности может выйти нечто положительное. Так и было и здесь я нахожу еще одно определение романтизма. Руссо учил их, что человек добр по своей природе, что его подавляют только дурные законы и обычаи. Уберите все это и у человека появится шанс на безграничные возможности. Именно это заставило их думать, что из беспорядка может получиться что-то положительное, именно это породило религиозный энтузиазм. Вот корень всего романтизма: человек, личность, представляет собой бесконечный резервуар возможностей; и если вы сможете таким образом перестроить общество путем разрушения репрессивного порядка, тогда у этих возможностей появится шанс, и вы добьетесь Прогресса.
Классицизм можно совершенно отчетливо определить, как полную противоположность всему этому. Человек – чрезвычайно фиксированное и ограниченное животное, природа которого абсолютно постоянна. Только традициями и организованностью можно добиться от него чего-то приличного. Эта точка зрения несколько пошатнулась во времена Дарвина. Вы помните его уникальную гипотезу о том, что новые виды возникли в результате совокупного эффекта небольших вариаций – гипотеза эта, по-видимому, допускает возможность будущего прогресса. Но в настоящее время получает распространение противоположная гипотеза в виде мутационной теории де Фриза, согласно которой каждый новый вид возникает не постепенно, путем накопления маленьких шагов, а внезапно, в прыжке, как в спорте, и что однажды возникнув, вид остается абсолютно неизменным. Это позволяет мне придерживаться классической точки зрения с видимостью научной поддержки. Короче говоря, это две точки зрения. Во-первых, человек по своей сути хорош, но испорчен обстоятельствами; а во-вторых, он внутренне ограничен, но дисциплинирован порядком и традицией ради чего-то вполне приличного. Для одного природа человека подобна колодцу, для другого – ведру. Взгляд, рассматривающий человека как колодец, резервуар, полный возможностей, я называю романтическим; тот, который рассматривает его как весьма ограниченное и фиксированное существо, я называю классическим. Здесь можно отметить, что Церковь всегда придерживалась классической точки зрения, начиная с победы над Пелагианской ересью и принятия здравого классического догмата о первородном грехе. Было бы ошибкой отождествлять классический взгляд с материализмом. Напротив, он абсолютно идентичен нормальной религиозной позиции. Я бы сказал это так: часть неизменной природы человека – это вера в Божество. Это должно быть так же незыблемо и истинно для каждого человека, как и вера в существование материи и объективного мира. И присутствовать в каждом, как аппетит, сексуальный инстинкт и все другие неизменные качества. В определенные времена эти инстинкты подавлялись либо силой, либо риторикой: во Флоренции при Савонароле, в Женеве при Кальвине и у нас, в Англии, при Круглоголовых. Неизбежным результатом такого процесса является то, что подавленный инстинкт вырывается наружу в каком-то ненормальном направлении. Так и с религией. Извращенная риторика рационализма подавляет естественные инстинкты, и вы превращаетесь в агностика. Как и в случае с другими инстинктами, Природа мстит. Инстинкты, которые находят свое правильное и соответствующее выражение в религии, должны проявиться каким-то другим способом. Вы не верите в Бога, поэтому начинаете верить, что человек – это бог. Вы не верите в Небеса, поэтому начинаете верить в рай на земле. Другими словами, вы получаете романтизм. Концепции, которые являются правильными и уместными в своей сфере, распространяются и таким образом запутывают, фальсифицируют и размывают четкие очертания человеческого опыта. Это все равно, что вылить на обеденный стол кастрюлю патоки. Таким образом, романтизм (и это лучшее определение, которое я могу ему дать) – это расплесканная религия. Теперь я должен уклониться от определения, что именно я подразумеваю под романтическими и классическими стихами. Могу лишь сказать, что разница отражает результат этих двух отношений к космосу, к человеку, поскольку это отражается в стихах. Романтик, поскольку он думает, что человек бесконечен, должен всегда говорить о бесконечном; и поскольку всегда существует резкий контраст между тем, что, по вашему мнению, вы должны быть способны сделать, и тем, что человек на самом деле может, он всегда имеет тенденцию, по крайней мере на более поздних стадиях, темнить. Я действительно не могу пойти дальше, чем сказать, что это отражение двух темпераментов, и указать на примеры разной духовности. С одной стороны, я бы привлек таких разных людей, как Гораций, большинство елизаветинцев и писателей эпохи Августа, а с другой – Ламартина, Гюго, отчасти Китса, Кольриджа, Байрона, Шелли и Суинберна.
Я прекрасно понимаю, что, когда люди думают о классике и романтизме в стихах, им сразу приходит на ум контраст между, скажем, Расином и Шекспиром. Я не это имею в виду; разделительная линия, которую я предлагаю, здесь немного смещена от истинной середины. Я согласен, что Расин абсолютный классик, но, если вы называете Шекспира романтиком, вы используете определение, отличное от того, которое я даю. Вы думаете о разнице между классикой и романтизмом, как о разнице между сдержанностью и изобилием. Я же должен сказать вместе с Ницше, что существует два вида классицизма: статический и динамический. Шекспир – классик движения. Итак, под классикой в стихах я подразумеваю вот что. Что даже в самых творческих полетах всегда есть сдерживание, оговорка. Поэт-классик никогда не забывает этой конечности, этой ограниченности человека. Он всегда помнит, что человек часть праха, приземлен. Он может прыгнуть, но всегда возвращается назад; он никогда не улетает в окружающую атмосферу. Если бы вы хотели, вы могли бы заметить, что вся романтическая обстановка кристаллизуется в стихах вокруг метафор полета.
Гюго – это всегда летающий, летающий над безднами, взлетающий в вечные воздушные потоки. Слово «бесконечно» в каждой второй строке. Придерживаясь же классической позиции вам никогда не кажется, что вы катитесь прямо к бесконечному ничто. Если вы говорите нечто экстравагантное, выходящее за рамки, внутри которых, как вы знаете, заключен человек, тем не менее, в конце всегда каким-то образом создастся впечатление, что вы стоите за пределами рамки и не совсем верите в это сами или сознательно выдвигаете высказывание, как литературное украшение. Вы никогда не войдете вслепую в атмосферу, превосходящую истину, в атмосферу, слишком разреженную, чтобы человек мог долго дышать. Вы всегда верны понятию предела. Это вопрос высоты звука; в романтических стихах вы переходите на определенную высоту риторики, которая, как вы знаете, при определенном характере человека несколько напыщенна. То же самое можно увидеть в Гюго или Суинберне. В предстоящем классическом отторжении романтизма это будет просто неправильно. В качестве примера противоположного стихотворения, написанного в истинном классическом духе, я могу взять песню из «Цимбелина», начинающуюся со слов «Не бойся больше солнечного тепла». Я просто использую это как притчу. Я не совсем имею в виду то, что говорю здесь. Возьмите две последние строчки:
Все золотые парни и девушки должны,
Как трубочисты, обратиться в пепел.
Ни один романтик никогда бы такого не написал. Действительно, романтизм настолько укоренился, настолько чужд подобному, что полагают, что эти строки не были частью оригинальной песни. Если не считать каламбура, то, что я считаю вполне классическим, – это слово «парень». Современный романтик никогда не смог бы написать такое. Ему бы написать «золотая молодежь» и взять хотя бы на пару нот выше. Теперь я хочу указать причины, которые заставляют меня думать, что мы приближаемся к концу романтического стиля. Первaя заключается в природе любых условностей или традиций в искусстве. Определенная условность или установка в искусстве имеет строгую аналогию с явлением органической жизни. Они стареют и разлагаются. То, что имеет определенный период жизни должно умереть. Сначала проигрываются все возможные мелодии, а затем они исчерпывается; более того, лучший период – самый молодой. Возьмем, к примеру, необыкновенный расцвет поэзии в елизаветинский период. Для этого приводились всевозможные причины – открытие Нового Света и все остальное. Есть гораздо более простой вариант. Им был предоставлен новый материал для игры, а именно, белый стих. Он был новым, и на нем было легко играть новые мелодии. Тот же закон действует и в других искусствах. Все мастера живописи рождаются на свет в такое время, когда та особая традиция, из которой они исходят, уже не совершенна. Флорентийская традиция еще не достигла полной зрелости, когда Рафаэль приехал во Флоренцию, а искусство Беллини было еще молодо, когда Тициан родился в Венеции. Пейзаж все еще был игрушкой или атрибутом фигурной живописи, когда Тернер и Констебль поднялись, чтобы раскрыть его самодостаточную силу. Когда Тернер и Констебль покончили с ландшафтом, они практически ничего не оставили своим наследникам в том же стиле. Каждая область художественной деятельности исчерпывается первым великим художником, собирающим с нее полный урожай. Мне кажется, что этот период истощения наступил в романтизме. У нас не будет нового расцвета поэзии, пока мы не обретем новую технику, новую условность, чтобы дать себе волю. На это можно возразить. Могут сказать, что века, как органического единства не существует, что меня вводит в заблуждение неверная метафора, что я отношусь к собранию литераторов, как к организму или государственному ведомству. Кем бы мы ни были в остальном, мог бы возразить мой оппонент, в литературе, поскольку мы вообще являемся чем-либо – насколько мы достойны рассмотрения, – мы индивидуальности, мы личности, и как отдельные личности мы не можем быть подчинены чему угодно. В любой период и в любое время отдельный поэт может быть классиком или романтиком как ему заблагорассудится. В любой конкретный момент может подумать, что способен стоять вне литературного движения. Можете думать, что как личность он наполнен и классическим, и романтическим духом, и совершено беспристрастно решает, что одно превосходит другое. Ответ на этот вопрос заключается в том, что никто в вопросах суждения о красоте не может занимать отстраненную точку зрения. Как физически вы рождены не этим абстрактным существом, человеком, а ребенком конкретных родителей, так и вы родились в вопросах литературного суждения. Ваше мнение почти полностью основано на истории литературы, которая была до вас, и вы руководствуетесь именно этим, что бы вы ни думали. Возьмите пример Спинозы с камнем, падающим на землю. По его словам, если бы у камня был разум, он бы подумал, что падает на землю потому, что ему этого хочется. Вот и вы таковы со своим мнимым свободным суждением о том, что красиво, а что нет. Количество свободы в человеке сильно преувеличено. В том, что в некоторых редких случаях мы свободны, меня убеждают и моя религия, и взгляды, которые я черпаю из метафизики. Но многие действия, которые мы обычно называем свободными, на самом деле являются автоматическими. Человек вполне может написать книгу почти автоматически. Я читал несколько таких произведений. Некоторые наблюдения над рефлекторной речью были сделаны более двадцати лет назад Робертсоном, и он обнаружил, что в некоторых случаях слабоумия, когда дело касалось рассуждений, то давались вполне умные ответы на вопросы о политике и тому подобному. Смысл этих вопросов никак не мог быть понят. Язык здесь действовал наподобие рефлекса. Так что некоторые чрезвычайно сложные механизмы, достаточно тонкие, чтобы имитировать красоту, могут работать сами по себе – я, конечно, думаю, что так же обстоит дело и с суждениями о красоте. Я могу выразить то же самое иначе. Здесь речь идет о конфликте двух установок, или может быть и о двух техниках. Критик, хотя и вынужден признать, что происходят изменения от одного к другому, продолжает рассматривать их как простые вариации определенной фиксированной нормы, подобно тому, как раскачивается маятник. Я допускаю аналогию с маятником в отношении литературных течений, но отрицаю дальнейшее следствие этой аналогии – существование точки покоя, нормальной точки. Когда я говорю, что не люблю романтиков, я разделяю два понятия: в одном случае они похожи на всех великих поэтов, в другом, они отличаются от них и что, собственно, и определяет их как романтиков. Именно этот второстепенный элемент представляет особую ноту века и которая, хотя и волнует современников, раздражает следующее поколение. Именно то качество Поупа, которое нравилось его друзьям, и которому мы питаем отвращение. Теперь любой, кто чувствовал это до романтиков, могли предсказать, что грядут перемены. Мне кажется, что мы сейчас находимся точно в таком же положении. Я думаю, что растет доля людей, которые просто терпеть не могут Суинберна. Когда я говорю, что будет еще одно классическое возрождение, я не обязательно ожидаю возвращения к Поупу. Я просто говорю, что сейчас настало время для такого возрождения. Учитывая наличие людей с необходимыми способностями, это может оказаться жизненно важным делом; без них мы можем получить формализм, как у Поупа. Когда это время придет, мы, возможно, даже не признаем его классическим. Хотя он будет классическим, он будет другим, потому что прошел через романтический период. Возьмем параллельный пример: я помню, как был очень удивлен, увидев постимпрессионистов, обнаружил в описании замечание Мориса Дени, что они считали себя классиками в том смысле, что пытались навязать тот же порядок простому потоку новых произведений, материал, предоставленный импрессионистским движением, существовал и раньше в более ограниченных рамка живописи. Прежде чем я продолжу свою аргументацию, нужно кое-что прояснить: хотя романтизм в действительности мертв, тем не менее, соответствующая ему критическая установка все еще продолжает существовать. Попытаюсь сказать это немного яснее: для каждого вида стихов существует соответствующее отношение их восприятия. В романтический период мы требуем от стихов определенных качеств. В классический период мы требуем других. В настоящее время я должен сказать, что эта установка на восприимчивость пережила ту, из которой она сформировалась. Но хотя романтическая традиция иссякла, все же сохраняется критический настрой ума, требующий от стихов романтических качеств. Так что, если завтра будут написаны хорошие классические стихи, мало кто сможет это выдержать. Я возражаю даже лучшим из романтиков. Еще больше я возражаю против восприятия. Я возражаю сентиментальности, которая не считает стихотворение стихотворением, если оно не стонет и не жалуется о том или ином. В связи с этим я всегда вспоминаю последнюю строчку стихотворения Джона Вебстера, которая заканчивается просьбой, которую я сердечно поддерживаю:
Прекрати стонать и уходи.
( см. продолжение)
Лучший способ прийти к правильному определению моих дефиниций – начать с группы людей, готовых бороться за них, поскольку в моих определениях не будет неопределенности. (Другие придерживаются позорной позиции человека с католическими вкусами, который говорит, что ему нравится и то, и другое.) Около года назад некто, которого, как мне показалось, звали Фошуа, прочитал в Одеоне лекцию о Расине, в ходе которой он сделал несколько пренебрежительные замечания по поводу его тупости, не изобретательности и всего остального. Это вызвало немедленный бунт: по всему помещению начались драки; несколько человек были арестованы и заключены в тюрьму, а остальная часть лекций проходила в присутствии сотен жандармов и сыщиков, разбросанных повсюду. Эти люди возмутились, потому что классический идеал для них жив, а Расин – великий классик. Вот что я называю настоящим жизненным интересом к литературе. Они считают романтизм ужасной болезнью, от которой только что оправилась Франция. Дело осложняется в их случае тем, что революцию совершил романтизм. Они ненавидят революцию, поэтому они ненавидят романтизм. Я не извиняюсь за то, что втягиваю сюда политику; романтизм и в Англии, и во Франции связан с известными политическими взглядами, и именно на конкретном примере выработки принципа в действии можно получить лучшее его определение. Какой позитивный принцип лежал в основе всех остальных принципов 89-го? Я говорю здесь о революции, поскольку это была идея; я не привлекаю материальные причины – они производят только силу. Барьеры, которые могли бы легко противостоять этой силе или направлять ее, ранее сгнили из-за идей. Кажется, что так всегда происходит в случае успешных изменений; привилегированный класс побежден только тогда, когда он потерял веру в себя, когда он сам проникся идеями, работающими против него. Речь шла не о правах человека – это был хороший, солидный, практический боевой клич. То, что породило энтузиазм и превратило революцию практически в новую религию, было чем-то вполне позитивным. Люди всех классов, люди, которые от этого могли проиграть, были положительно расположены к идее свободы. Должна была быть какая-то идея, которая позволила им думать, что из столь существенно отрицательной сущности может выйти нечто положительное. Так и было и здесь я нахожу еще одно определение романтизма. Руссо учил их, что человек добр по своей природе, что его подавляют только дурные законы и обычаи. Уберите все это и у человека появится шанс на безграничные возможности. Именно это заставило их думать, что из беспорядка может получиться что-то положительное, именно это породило религиозный энтузиазм. Вот корень всего романтизма: человек, личность, представляет собой бесконечный резервуар возможностей; и если вы сможете таким образом перестроить общество путем разрушения репрессивного порядка, тогда у этих возможностей появится шанс, и вы добьетесь Прогресса.
Классицизм можно совершенно отчетливо определить, как полную противоположность всему этому. Человек – чрезвычайно фиксированное и ограниченное животное, природа которого абсолютно постоянна. Только традициями и организованностью можно добиться от него чего-то приличного. Эта точка зрения несколько пошатнулась во времена Дарвина. Вы помните его уникальную гипотезу о том, что новые виды возникли в результате совокупного эффекта небольших вариаций – гипотеза эта, по-видимому, допускает возможность будущего прогресса. Но в настоящее время получает распространение противоположная гипотеза в виде мутационной теории де Фриза, согласно которой каждый новый вид возникает не постепенно, путем накопления маленьких шагов, а внезапно, в прыжке, как в спорте, и что однажды возникнув, вид остается абсолютно неизменным. Это позволяет мне придерживаться классической точки зрения с видимостью научной поддержки. Короче говоря, это две точки зрения. Во-первых, человек по своей сути хорош, но испорчен обстоятельствами; а во-вторых, он внутренне ограничен, но дисциплинирован порядком и традицией ради чего-то вполне приличного. Для одного природа человека подобна колодцу, для другого – ведру. Взгляд, рассматривающий человека как колодец, резервуар, полный возможностей, я называю романтическим; тот, который рассматривает его как весьма ограниченное и фиксированное существо, я называю классическим. Здесь можно отметить, что Церковь всегда придерживалась классической точки зрения, начиная с победы над Пелагианской ересью и принятия здравого классического догмата о первородном грехе. Было бы ошибкой отождествлять классический взгляд с материализмом. Напротив, он абсолютно идентичен нормальной религиозной позиции. Я бы сказал это так: часть неизменной природы человека – это вера в Божество. Это должно быть так же незыблемо и истинно для каждого человека, как и вера в существование материи и объективного мира. И присутствовать в каждом, как аппетит, сексуальный инстинкт и все другие неизменные качества. В определенные времена эти инстинкты подавлялись либо силой, либо риторикой: во Флоренции при Савонароле, в Женеве при Кальвине и у нас, в Англии, при Круглоголовых. Неизбежным результатом такого процесса является то, что подавленный инстинкт вырывается наружу в каком-то ненормальном направлении. Так и с религией. Извращенная риторика рационализма подавляет естественные инстинкты, и вы превращаетесь в агностика. Как и в случае с другими инстинктами, Природа мстит. Инстинкты, которые находят свое правильное и соответствующее выражение в религии, должны проявиться каким-то другим способом. Вы не верите в Бога, поэтому начинаете верить, что человек – это бог. Вы не верите в Небеса, поэтому начинаете верить в рай на земле. Другими словами, вы получаете романтизм. Концепции, которые являются правильными и уместными в своей сфере, распространяются и таким образом запутывают, фальсифицируют и размывают четкие очертания человеческого опыта. Это все равно, что вылить на обеденный стол кастрюлю патоки. Таким образом, романтизм (и это лучшее определение, которое я могу ему дать) – это расплесканная религия. Теперь я должен уклониться от определения, что именно я подразумеваю под романтическими и классическими стихами. Могу лишь сказать, что разница отражает результат этих двух отношений к космосу, к человеку, поскольку это отражается в стихах. Романтик, поскольку он думает, что человек бесконечен, должен всегда говорить о бесконечном; и поскольку всегда существует резкий контраст между тем, что, по вашему мнению, вы должны быть способны сделать, и тем, что человек на самом деле может, он всегда имеет тенденцию, по крайней мере на более поздних стадиях, темнить. Я действительно не могу пойти дальше, чем сказать, что это отражение двух темпераментов, и указать на примеры разной духовности. С одной стороны, я бы привлек таких разных людей, как Гораций, большинство елизаветинцев и писателей эпохи Августа, а с другой – Ламартина, Гюго, отчасти Китса, Кольриджа, Байрона, Шелли и Суинберна.
Я прекрасно понимаю, что, когда люди думают о классике и романтизме в стихах, им сразу приходит на ум контраст между, скажем, Расином и Шекспиром. Я не это имею в виду; разделительная линия, которую я предлагаю, здесь немного смещена от истинной середины. Я согласен, что Расин абсолютный классик, но, если вы называете Шекспира романтиком, вы используете определение, отличное от того, которое я даю. Вы думаете о разнице между классикой и романтизмом, как о разнице между сдержанностью и изобилием. Я же должен сказать вместе с Ницше, что существует два вида классицизма: статический и динамический. Шекспир – классик движения. Итак, под классикой в стихах я подразумеваю вот что. Что даже в самых творческих полетах всегда есть сдерживание, оговорка. Поэт-классик никогда не забывает этой конечности, этой ограниченности человека. Он всегда помнит, что человек часть праха, приземлен. Он может прыгнуть, но всегда возвращается назад; он никогда не улетает в окружающую атмосферу. Если бы вы хотели, вы могли бы заметить, что вся романтическая обстановка кристаллизуется в стихах вокруг метафор полета.
Гюго – это всегда летающий, летающий над безднами, взлетающий в вечные воздушные потоки. Слово «бесконечно» в каждой второй строке. Придерживаясь же классической позиции вам никогда не кажется, что вы катитесь прямо к бесконечному ничто. Если вы говорите нечто экстравагантное, выходящее за рамки, внутри которых, как вы знаете, заключен человек, тем не менее, в конце всегда каким-то образом создастся впечатление, что вы стоите за пределами рамки и не совсем верите в это сами или сознательно выдвигаете высказывание, как литературное украшение. Вы никогда не войдете вслепую в атмосферу, превосходящую истину, в атмосферу, слишком разреженную, чтобы человек мог долго дышать. Вы всегда верны понятию предела. Это вопрос высоты звука; в романтических стихах вы переходите на определенную высоту риторики, которая, как вы знаете, при определенном характере человека несколько напыщенна. То же самое можно увидеть в Гюго или Суинберне. В предстоящем классическом отторжении романтизма это будет просто неправильно. В качестве примера противоположного стихотворения, написанного в истинном классическом духе, я могу взять песню из «Цимбелина», начинающуюся со слов «Не бойся больше солнечного тепла». Я просто использую это как притчу. Я не совсем имею в виду то, что говорю здесь. Возьмите две последние строчки:
Все золотые парни и девушки должны,
Как трубочисты, обратиться в пепел.
Ни один романтик никогда бы такого не написал. Действительно, романтизм настолько укоренился, настолько чужд подобному, что полагают, что эти строки не были частью оригинальной песни. Если не считать каламбура, то, что я считаю вполне классическим, – это слово «парень». Современный романтик никогда не смог бы написать такое. Ему бы написать «золотая молодежь» и взять хотя бы на пару нот выше. Теперь я хочу указать причины, которые заставляют меня думать, что мы приближаемся к концу романтического стиля. Первaя заключается в природе любых условностей или традиций в искусстве. Определенная условность или установка в искусстве имеет строгую аналогию с явлением органической жизни. Они стареют и разлагаются. То, что имеет определенный период жизни должно умереть. Сначала проигрываются все возможные мелодии, а затем они исчерпывается; более того, лучший период – самый молодой. Возьмем, к примеру, необыкновенный расцвет поэзии в елизаветинский период. Для этого приводились всевозможные причины – открытие Нового Света и все остальное. Есть гораздо более простой вариант. Им был предоставлен новый материал для игры, а именно, белый стих. Он был новым, и на нем было легко играть новые мелодии. Тот же закон действует и в других искусствах. Все мастера живописи рождаются на свет в такое время, когда та особая традиция, из которой они исходят, уже не совершенна. Флорентийская традиция еще не достигла полной зрелости, когда Рафаэль приехал во Флоренцию, а искусство Беллини было еще молодо, когда Тициан родился в Венеции. Пейзаж все еще был игрушкой или атрибутом фигурной живописи, когда Тернер и Констебль поднялись, чтобы раскрыть его самодостаточную силу. Когда Тернер и Констебль покончили с ландшафтом, они практически ничего не оставили своим наследникам в том же стиле. Каждая область художественной деятельности исчерпывается первым великим художником, собирающим с нее полный урожай. Мне кажется, что этот период истощения наступил в романтизме. У нас не будет нового расцвета поэзии, пока мы не обретем новую технику, новую условность, чтобы дать себе волю. На это можно возразить. Могут сказать, что века, как органического единства не существует, что меня вводит в заблуждение неверная метафора, что я отношусь к собранию литераторов, как к организму или государственному ведомству. Кем бы мы ни были в остальном, мог бы возразить мой оппонент, в литературе, поскольку мы вообще являемся чем-либо – насколько мы достойны рассмотрения, – мы индивидуальности, мы личности, и как отдельные личности мы не можем быть подчинены чему угодно. В любой период и в любое время отдельный поэт может быть классиком или романтиком как ему заблагорассудится. В любой конкретный момент может подумать, что способен стоять вне литературного движения. Можете думать, что как личность он наполнен и классическим, и романтическим духом, и совершено беспристрастно решает, что одно превосходит другое. Ответ на этот вопрос заключается в том, что никто в вопросах суждения о красоте не может занимать отстраненную точку зрения. Как физически вы рождены не этим абстрактным существом, человеком, а ребенком конкретных родителей, так и вы родились в вопросах литературного суждения. Ваше мнение почти полностью основано на истории литературы, которая была до вас, и вы руководствуетесь именно этим, что бы вы ни думали. Возьмите пример Спинозы с камнем, падающим на землю. По его словам, если бы у камня был разум, он бы подумал, что падает на землю потому, что ему этого хочется. Вот и вы таковы со своим мнимым свободным суждением о том, что красиво, а что нет. Количество свободы в человеке сильно преувеличено. В том, что в некоторых редких случаях мы свободны, меня убеждают и моя религия, и взгляды, которые я черпаю из метафизики. Но многие действия, которые мы обычно называем свободными, на самом деле являются автоматическими. Человек вполне может написать книгу почти автоматически. Я читал несколько таких произведений. Некоторые наблюдения над рефлекторной речью были сделаны более двадцати лет назад Робертсоном, и он обнаружил, что в некоторых случаях слабоумия, когда дело касалось рассуждений, то давались вполне умные ответы на вопросы о политике и тому подобному. Смысл этих вопросов никак не мог быть понят. Язык здесь действовал наподобие рефлекса. Так что некоторые чрезвычайно сложные механизмы, достаточно тонкие, чтобы имитировать красоту, могут работать сами по себе – я, конечно, думаю, что так же обстоит дело и с суждениями о красоте. Я могу выразить то же самое иначе. Здесь речь идет о конфликте двух установок, или может быть и о двух техниках. Критик, хотя и вынужден признать, что происходят изменения от одного к другому, продолжает рассматривать их как простые вариации определенной фиксированной нормы, подобно тому, как раскачивается маятник. Я допускаю аналогию с маятником в отношении литературных течений, но отрицаю дальнейшее следствие этой аналогии – существование точки покоя, нормальной точки. Когда я говорю, что не люблю романтиков, я разделяю два понятия: в одном случае они похожи на всех великих поэтов, в другом, они отличаются от них и что, собственно, и определяет их как романтиков. Именно этот второстепенный элемент представляет особую ноту века и которая, хотя и волнует современников, раздражает следующее поколение. Именно то качество Поупа, которое нравилось его друзьям, и которому мы питаем отвращение. Теперь любой, кто чувствовал это до романтиков, могли предсказать, что грядут перемены. Мне кажется, что мы сейчас находимся точно в таком же положении. Я думаю, что растет доля людей, которые просто терпеть не могут Суинберна. Когда я говорю, что будет еще одно классическое возрождение, я не обязательно ожидаю возвращения к Поупу. Я просто говорю, что сейчас настало время для такого возрождения. Учитывая наличие людей с необходимыми способностями, это может оказаться жизненно важным делом; без них мы можем получить формализм, как у Поупа. Когда это время придет, мы, возможно, даже не признаем его классическим. Хотя он будет классическим, он будет другим, потому что прошел через романтический период. Возьмем параллельный пример: я помню, как был очень удивлен, увидев постимпрессионистов, обнаружил в описании замечание Мориса Дени, что они считали себя классиками в том смысле, что пытались навязать тот же порядок простому потоку новых произведений, материал, предоставленный импрессионистским движением, существовал и раньше в более ограниченных рамка живописи. Прежде чем я продолжу свою аргументацию, нужно кое-что прояснить: хотя романтизм в действительности мертв, тем не менее, соответствующая ему критическая установка все еще продолжает существовать. Попытаюсь сказать это немного яснее: для каждого вида стихов существует соответствующее отношение их восприятия. В романтический период мы требуем от стихов определенных качеств. В классический период мы требуем других. В настоящее время я должен сказать, что эта установка на восприимчивость пережила ту, из которой она сформировалась. Но хотя романтическая традиция иссякла, все же сохраняется критический настрой ума, требующий от стихов романтических качеств. Так что, если завтра будут написаны хорошие классические стихи, мало кто сможет это выдержать. Я возражаю даже лучшим из романтиков. Еще больше я возражаю против восприятия. Я возражаю сентиментальности, которая не считает стихотворение стихотворением, если оно не стонет и не жалуется о том или ином. В связи с этим я всегда вспоминаю последнюю строчку стихотворения Джона Вебстера, которая заканчивается просьбой, которую я сердечно поддерживаю:
Прекрати стонать и уходи.
( см. продолжение)